Тряпкин Василий Иванович
Тряпкин
Василий
Иванович
Старшина / Артиллерист
01.1915 - 31.05.1983
Регион Московская область
Воинское звание Старшина
Населенный пункт: Клин
Воинская специальность Артиллерист
Место рождения с.Сумароково, Мокшанский уезд
Годы службы 1941 1945
Дата рождения 01.1915
Дата смерти 31.05.1983

Боевой путь

Место призыва г. Клин московской обл.
Дата призыва 17.10.1941
Завершение боевого пути г.Клин, московская обл.
Принимал участие оборона Москвы, взятие Кенигсберга, война с Японией

Воспоминания

Шрам

Отец на больничной койке казался необычно маленьким. Будто бы недуг отбирал у него не только силы, но и весь его большущий рост и ту могучесть мышц, которая так восхищала меня всегда, с самого детства.
— Что, уже пришёл? Хотел же ведь после обеда, а сейчас только, — отец посмотрел на свою старенькую «Победу», — ага, сейчас ещё и одиннадцати нет.. Что так, сына?
— Да вот, пап, на работе поставили во вторую смену. Мама под вечер придёт — прямо с комбината. Так вот я и решил уж с утра… — Отец хмыкнул чему-то, наверное, слову «с утра», потом махнул рукой. — Ну, что, готов? Где помазок-то твой?
— Вон, в тумбочке, на верхней полке. Да мыла, смотри, не жалей! А эту новомодную пену домой забери… Да ну её на фиг! Не нравится чёй-то мне она… Ненастоящая какая-то. Зеркало принес?
Я вытащил из большой хозяйственной сумки завёрнутое в старую простыню зеркало без рамы и приладил его на животе у отца, подперев подушкой с соседней пустующей кровати.
Основательно промылив помазок и взбив пену, я начал закрашивать ею отцовы заросшие за три дня седоватой щетиной щёки, подбородок и шею.
Отец полулежал с закрытыми глазами и чему-то счастливо улыбался…
Выправив на ремне любимую батину золлингеновку, я повернулся:
— Ну, пап, надуй левую щёку…
И процесс пошёл.
Опаска с едва слышным лёгким скрипом скользила по натянутой коже, слегка проваливаясь и тормозя в колеях морщин. Но порезов не было. Ещё бы! Отцовская кожа, продублённая за 68 лет ветрами, морозами, солнцем и дождями, загоревшая до светло-коричневого цвета ещё с прошлогоднего зноя, была как некошеный забытый луг — седой ковыль вперемешку с серым, коричневым, а то и вовсе совсем горело-чёрным сухостойным разнотравьем. И по этому лугу сейчас бегала, почти не замечая колдобин и старых рытвин сверкающая сталь бритвы-косилки фирмы «Золинген» выпуска 1938 года — так, во всяком случае, на немецком гласила ещё читаемая на бритвенной пятке надпись.
— Ты чё там так долго с шеей валандаешься? — вдруг подал голос отец, приоткрыв щёлки смеющихся глаз.
— Да вот, стараюсь тебя не порезать… А ты всё вертишься, да и разговариваешь ещё…
— Старайся, сына, не старайся — всё равно не порежешь. В одну воронку снаряд дважды не ложится. А у меня там — сам видишь…
Отец вдруг замолчал. И до самого окончания бритья ничего больше не говорил.
Лишь после промокания лица влажным полотенцем, и потом, когда я, налив в ладони «Шипра», охлопал его щёки и шею, отец, глядя куда-то в потолок, а совсем не в зеркало, спросил глуховато:
— А его и сейчас ещё видать, тот шрам на горле? Тока, Серёга, не ври!..
— А что врать-то? Ну — видно… Так у тебя, кроме этого, ещё шрамов хватает. Как говорят — «Шрамы и седины — украшение мужчины»!
— Эт да… Но те, так сказать — боевые. А этот, чёрт бы его подрал! — совсем дурацкий!..
— Так ты, я ещё с детства помню, говорил, что раны получают на войне по дурости — либо своей, либо начальства, либо врага… И самая обидная — от первой дурости, потому как солдат-дурак — самый страшный солдат не столько для противника, сколько для своих же.
— Запомнил, значит? Всё верно… — Отец чуток помолчал.



Вот, к примеру, был у нас в сорок втором ездовой Петро откуда-то из- под Чернигова, помнишь, я ещё рассказывал, как он на спор в одиночку нашу зенитку тягал — всю четырёхколёсную платформу? Силы был мужичина неимоверной, сам себя шире! Я по сравнению с ним так — пацанёнок… Так вот, к нам тогда корреспондент приехал. Ну, Петро и решил у него на карточку сняться. А мы тогда в двух километрах от линии фронта стояли. Вроде — спокойно всё вокруг. В полукилометре — в тыл — штаб армии. Мы как раз его от самолётов и прикрывали. В общем — не война, а курорт… И Петро, значит, покрасоваться решил, ну, чтоб форс на карточке был. Вместо каски пилотку нахлобучил, шинелку снял — в гимнастёрку почти ненадёванную вырядился. Стоит, красуется перед объективом.
А тут наблюдающий заорал: «Воздух!»
Мы, те, кто стрелять должен — к зениткам кинулись. Ну, а остальные забились — кто куда. Петро — тоже в окопчик сиганул — рядом со снарядными ящиками. Снарядов там не было — одни пустые гильзы — стаканы от нашей «дуры». Вот взрывной волной те ящички и разворотило, да пустым стаканом Петру по темечку и угодило. И — всё…
Отец рассказывал, прикрыв правой рукой глаза, вспоминая, переживая всё заново…
— А меня такой же гильзой тоже тогда оприходовало — когда бомба недалеко рванула. Но — по каске. И — контузило. Слегка. Дня три с чумной башкой ходил… Вот так вот..
Я слушал невнимательно, краем уха, убирая бритвенные принадлежности в тумбочку, а потом пеленая зеркало обратно в простынку…



Отец не очень-то любил разговоры «про войну». Только, выпив сверх меры, начинал еле слышно бурчать под нос, разговаривая с давно уже погибшими или умершими однополчанами. Или на вечере к Девятому мая в школе, выступая перед учениками, и потом, когда ему дарили букетик гвоздик, очередную открытку, и директор школы наливал ему в гранёный стакан «фронтовые». Тогда он, помолчав с минуту, вспоминал какой-нибудь незначительный эпизод, где все были живы, никто никого не убивал и никуда не стрелял.
А потом — приходил домой и плакал, сидя на кухне на своей любимой табуретке. Думал, что его не видит ни кто. Плакал неслышно, вперив слепые из-за слёз глаза в стенку. Будто бы силился разглядеть там своё боевое прошлое и тех, кого оставил в этом прошлом.
«Война — это такая сука, такая блядкая гадость, — говорил он мне после таких «посиделок», — что вспоминать о ней и, тем более — рассказывать, это как ковыряться в гноящейся ране тупым ржавым гвоздём…».
Фильмы о войне не очень-то и жаловал. Кроме некоторых.
Более-менее нормальными фильмами о войне отец считал «Аты-баты…», «Они сражались за Родину», «Горячий снег» и «Двадцать дней без войны». «Остальные, — пренебрежительно говорил он мне, — так, романтические слюни и бравадное дерьмо, к войне не имеющие никакого отношения». Те самые «Двадцать дней…» считал самой реалистичной картиной. И очень любил и уважал Юрия Никулина, снявшегося в этом фильме…



— Ты чего, совсем меня, Серёга, не слушаешь? Что, замечтался — подальше сбежать отсюда на свежий воздух, подальше от батиных разговоров и капризов? А? Ладно, не обижайся, сына, шучу я. Шучу…
Я присел на стул.
Честно говоря, с детства ненавидел находиться в больничных палатах, пропахших лекарствами, хлоркой и мочой, пропитанных болью, беспомощностью и обречённостью…
Кровать под отцом утробно заурчала, зачавкала-засипела растянутыми пружинами, как бы не желая упускать свою жертву. Но сильные ещё отцовы руки подтянули большое тело повыше.
— Да, пап. Ты мне, вроде бы, и не рассказывал про этот самый шрам, нам шее который. Он что, от осколка какого, или ещё от чего, а?
_ Ага, от осколка… Вон, ты его сам тока недавно в тумбочку положил. — Отец хмыкнул и, поймав мой растерянный взгляд, добавил, — а ну, вытащи-ка мне ещё раз мою бритву.
Я протянул ему «опаску».
— Вот она, зараза! Осколочек! Как же! Чуть было не зарезали вот этой самой бритвой. Во как…
Заметив мой интерес, подумал немного о чём-то.
— Ладно, слушай.
Нас из-под Кёнигсберга, там ещё бои шли внутри фортов, сразу в эшелон погрузили, и повезли на восток.
А война-то ещё идёт. Наши эту чёртову цитадель воюют. Гибнут. А у нас — как отпуск. Едем себе в теплушках, баклуши бьём.
Вот приехали в Москву. На тот самый Белорусский вокзал. Уже весна вовсю. Девушки все красивые, в лёгких коротких пальтишках. Платья из-под них развеваются — как флажки семафорные. Красотища!
Но нас даже на перроны почти не выпускали. Даже тех, кто из Москвы. А они всё планы строили — как своих повидать. И вот — нате-ка, подвиньтесь!.. Двое суток стояли — а дальше десяти метров от своего вагона отойти не моги. Оцепление из «синих фуражек», с автоматами. Хорошо хоть, что без собак…
Ну, да ладно. Эт потом нам разъяснили насчёт секретности и тому подобного. А тогда — обидно было до невозможности!..
Поехали ночью дальше. Всё на восток.
На разъезде каком-то, где-то под Оренбургом, стояли часа четыре. Разъезд, наш эшелон. Степь вокруг. И не души.
Потом глядим, далёко пыльное облачко. Приблизилось оно — а это пара «Виллисов» пылит — и прямиком к разъезду. Подъехали. Вышло пять офицеров, то ли казахи, то ли узбеки. Глаза узкие, лица сковородкой — плоские. Оказывается — переводчики. С японского и китайского. Во как.
Тогда и стало окончательно ясно — куда нас везут. И зачем…



Отец отхлебнул воду из стоявшего на прикроватной тумбочке стакана. Помолчал немного.
— Сына, погляди-ка в коридоре — никого там нет? Страсть как курнуть хочется. Моих, тех самых. С эвкалиптом. Принёс хоть, не забыл?
— Да вот, в кармане портсигар твой. Вчера весь вечер сигаретки набивал. С твоим эвкалиптом…
В приоткрытую форточку ворвался лёгкий, какой-то бесшабашный, напитанный энергией и майским воздухом, ветерок. Густой запах сирени тащил на улицу, куда угодно, но подальше от этого безнадёжного больничного воздуха.
Отец курил, по въевшейся фронтовой привычке пряча сигарету в кулаке. И казалось, что правая рука его слегка дымится, распространяя вокруг горьковатую вонь прогоревших эвкалиптовых листьев…
— Так вот, едем дальше. Болота пошли какие-то, потом — тайга. До Байкала почти без остановок проехали. И опять там в какой-то разъезд воткнулись.
По команде объявили, что стоять будем сутки.
И вот стоим. А мимо нас эшелон за эшелоном гонят. И всё с техникой — машины, танки, артиллерия, катюши… Штук двадцать составов мимо пронеслось. Во — думаю — силища прёт. А мы ведь тоже со своим хозяйством — с орудиями зенитными, с боеприпасами, конями, тягачами — тракторами «СТЗ-НАТИ», машинами, личным составом.



Ну вот. Стоим уже почти сутки. И надумал я побриться…
А был я тогда уже старшиной, командиром орудия и семи бойцов орудийного расчёта. И трактора гусеничного, который нашу зенитку таскал. Так что мне по нашему внутреннему порядку — статусу — самому бриться как бы было и не положено.
Кликнули «полкового цирюльника». Был у нас в артдивизионе санитар Фёдор Иваныч Караваев. Из Харькова. На гражданке парикмахером работал. Брил — ну прям мастерски! Хоть кино снимай!
Вот в нашей теплушке поставили два табурета. На одном я сижу, на другом — мой заряжающий Ахмет. Он зеркало держит, а на коленях у него тазик с тёплой водой.
Фёдор Иванович минут пять бритву по ремню полоскал, наводил до нужной остроты, на просвет смотрел, ногтём постукивал. В общем, показывал как мог, что дело своё знает туго. Мол — такая сталь камень как масло режет… А бритву ту, к слову, презентовал мне перед выходом на Кёнигсберг командир батареи, тёзка твой, Хоромец Сергей Палыч. А его самого через два дня после этого землёй засыпало при авианалёте. Откопать не успели. Задохся. А бритва у меня осталась… такая вот память…
Отец закашлялся.
— Сына, помаши-ка полотенцем в палате, а то доктор учует ненароком, что дымил тут…
— Да ладно, пап, Ринат Шафикович тебя не знает, что ли? Да как облупленного!
— Нуу, эт я так, для порядку, Порядок ведь должон быть. Да.
Отец вздохнул.
— Так, на чём это я остановился-то? Мммм.., ах да!



Вот сижу я, значица, а Фёдор мне щёки намылил. Хорошо намылил, густо. Ну, как ты давеча. И принялся брить.
А брил, скажу я тебе, он своеобразно. Взмахами. Махал бритвою, ну прям как дирижёр палочкою своей перед оркестром. На это махание поглядеть завсегда народ собирался. С непривычки кому-то, кто не видел Фёдора в действии, страшно становилось — вдруг что оттяпает? Р-р-раз — и всё!
Но тот своё дело туго знал. Махнёт парочку раз — и щека блестит. Ни мыла, ни щетины! Полюбуется, обойдёт табуретку, снова — ширк-ширк — и другая щека чиста. Шик-блеск-красота, в общем!
Вот щёки он мне оформил, за подбородок принялся.
И тут я слышу — снаружи, за стенкой вагона, суматоха какая-то поднялась. Все чтой-то кричат, бегают. Бедлам, да и только. А что там приключилось — понять нельзя — ведь головы-то не повернёшь, не пошевелишься при таком артистичном бритье. Ота как… Сижу, как истукан, в зеркало гляжусь.
Ну, по голосам понял — трогаемся сейчас. Да и паровоз как раз прогугукал. А Фёдор бреет. Как будто бы ничего его не касается.
— Не боись, Василь Иваныч, всё будет — как у Каманина — красиво, чисто и свежо!
Отец хмыкнул.
— Он свою присказку про Каманина тыщу раз повторял… Как-то разговорился с ним, он и рассказал, как ему перед войною как-то самого Каманина брить довелось. И тот доволен донельзя остался… Может, и не врал. Ведь и вправду брил артистично, с душой, с огоньком… Д-а-а…



Найдя на ощупь на шее полоску впадинки, он пальцем погладил длинный, сантиметров в десять, белёсый шрам.
— А. вообще, Серёнь, знаешь, что на войне самое желанное для солдата, самое ожидаемое?
— Ну, врага победить. Живым остаться. Нет, что ли?
— Конечно, наверное — так. Так многие сейчас думают. Насмотрелись кино, а там что всё время орут? «Вперёд! В атаку! Погибаем, но не сдаёмся!», ну, и тому подобные крики. Да, когда страшно, да так, что ненависть к самому себе — что вот сейчас умрёшь не за понюх собачий — вытесняет этот самый чёртов страх, и уже боишься только того, что не успеешь как можно больше уничтожить этой нечестии — чтоб больше некому было к нам лезть, вообще некому.., тогда — да, кричишь, орёшь во всё горло. — Отец перевел дух, помолчал, глядя на меня строго, и в то же время — печально.
Но не это — самое главное.
Самое главное, сына, это — остаться человеком. После всего, что пережил, что увидел, и что после этого доныне снится — человеком. С совестью внутри, с людскими простыми чувствами, с душою. А не превратиться в озлобленного зверя. Не наплевать на свою сущность… Не дать ненависти стать твоим лицом, что ли… Понимаешь? Вот что главное…
Вот ведь — когда солдату выпадает случай, он завсегда найдёт время помыться, ну, или умыться там хотя бы, потом — хорошо бы постирушку затеять, ремонт какой мелкий произвесть, побриться-постричься. В общем, почувствовать себя не одним из ограмаднейшей тучи под названием «Армия», а одним среди таких же человеков — неповторимым, особенным, что ли… Вон. собачёнку приблудшую пригреть,, лошадей, которые устают как черти — аж пар от них зимою валит, погладить, сухарик дать, пожалеть скотину бессловесную. Вот… Даже командир тогда не обратиться к тебе, как ему положено «боец», а так задушевно-домашне скажет вдруг: «А скрути-ка ты мне, Василь Ваныч, козью ножку-то…». И посидит рядышком, и рукавицы свои даст, чтоб рукам теплее было. И за таким командиром потом — и в огонь, и в воду. Потому что он стал твоей семьёй, и все вокруг — твоя семья. Которую ты лично стараешься оберечь от всего дурного, от любой беды-невзгоды… И — защитить, как свой дом. И, ежели понадобится, так и умереть за них. Так-то вот, сынок…



Отец повернул вдруг ко входу голову.
Дверь в палату распахнулась, и вошла — как вплыла — дежурная медсестра с подносом, на котором лежал шприц и пузырьки с лекарствами.
— Ну как, готовы к очередным процедурам на Вашу пятую точку, больной Тряпкин? Или Вы предпочитаете что-то посолиднее укола, а?
— Во балаболка-то! Подслушиваешь, что ли? Да у меня от этих твоих процедур скоро уже воронка будет на половину задницы! — незлобливо пробурчал отец, поворачиваясь на бок и заголяясь. — Давай уж!
— Да уже всё. — Медсестра ловко сделала укол, и, стрельнув в мою сторону слегка раскосыми чёрными глазами, так же величаво, как и вошла — удалилась из палаты.
Отец повернулся на спину.
— Вишь, как на тебя зыркает. Даром, что разведённая…
— Ну, пап, опять за своё! При чём здесь это «зыркает- не зыркает»? Придёт время — женюсь… Найду, на ком!
— Ага, найдёшь… Вон Ольга-то уж — родит скоро. Обогнала старшего брата. А ты всё телишься… А чем эта девка не хороша? А? Всё при ней, да и ростом тебе под стать. Детей с ней нарожаете штук пять, эт точно! Я таких знаю — любят, когда детишек в семье много…
— Да ну тебя!..
Минут пять мы молчали.
Я глядел в окно. Там, по свежей траве, степенно прогуливались выздоравливающие, по своим делам спешили медсёстры. Дворник с метлой в руках сидел на скамейке под берёзами в углу больничного скверика и довольно щурился сквозь берёзовые листочки на солнце. Подметать ему пока было нечего…
Потом я повернулся.
Отец, не ожидавший этого, как-то странно поморгал… И я вдруг понял, что мой папка, мой сильный, несгибаемый папка плачет…
— Пап, ну ты что? Ну, не надо… Пожалуйста… Ну, хочешь — женюсь. В ближайшее же время, а? И всё хорошо будет…
— Дурной ты, Серёга! Что пристал ко мне? Перестань-перестань… Что — перестань? Просто повернулся неудобно после укола. Да и укол — тот ещё! Вот слёзы-то и навернулись… А ты что подумал? Эх ты, жених!..
Протянул руку к тумбочке, вытер лицо полотенцем.



И как ни в чём не бывало:
— На чём это я остановился-то?
— Тебя брили. И поезд собирался поехать…
— Ну да, ну да… — Отец пригладил рукою чёрные с проседью волосы. — Так вот…
Взял меня Фёдор за подбородок и так гаркнет в ухо: «Замри!» Я и замер. И голову назад запрокинул…
Отец вдруг на несколько секунд умолк.
— Сына, а знаешь — да ну её, к лешему, эту историю! Жив тогда остался — и слава богу. Подумаешь — бритва по горлу прошла. Чуть не зарезал меня Фёдор. Как Остапа в «Двенадцати стульях»…
А вот в Манчжурии почти весь мой артдивизион и полёг. Уж после капитуляции. Самураи тогда весь лагерь повырезали. Тока я, да капитан Ежов, да двое подносчиков с других орудий — не мои, и водила полуторки дивизионной. С утра на армейский склад поехали — за пайком, амуницией и другой всякой артиллерийской всячиной. А приехали под вечер — весь лагерь как вымер. Тишина полная. А в палатках — наши. Зарезанные лежат. Никто и выстрелить не успел… Даже часовые… Все — мёртвые. И Фёдор Иваныч, и Ахмет. И все мои ребятки по нашему орудию. А я — живой, значит…
И вот — до сих пор — живой. И встречаться мне не с кем.
Помнишь, лет семь назад с тобой в Могилёв ездили. Тогда умер Ежов Павел Викторович. Полковником умер.
И вот только я и остался. Последний из нашего дивизиона…



В палату заглянул Ринат Шафикович — хирург, повторно оперировавший отца.
— Как настроение, Василий Иванович? О, побрились! Ну вот, совсем боевой вид у Вас!
Так я что, я Вас предупредить хочу. Сейчас обход будет. Тут мой друг один из Уфы приехал — Вас хочет посмотреть. Вы не возражаете?
— А чё возражать-то? Пускай смотрит. Меня от смотрин не убудет, чай…
— А ты, сынок, иди. — Врач повернулся ко мне. — Придёшь завтра. Ещё с батей наговориться успеешь. Лады?
Я взял сумку и подошёл к отцу.
— Завтра я не смогу, пап. На огороде надо покопаться. Мама просила. А послезавтра — так же с утра буду. Ты маме скажи — что принести. Я принесу. Ладно?
— Да что каждый день ходить-то? Уж картошку скоро сажать надо, а землю ещё не перекапывали, небось. Э-эх! Вот встану — и сам займусь огородом!..
Ну, сына, давай!
Отец пожал мою руку, потом вдруг притянул меня к себе и обнял. Крепко-крепко. Как только он и умел.
— Давай иди, Серёня… Береги маму.
***
Я не пришёл завтра. И послезавтра не смог…
А в четверг позвонили на работу.
И я на «Жигулях» главного технолога рванул в больницу.
И не успел…
***
Чего больше в жизни — встреч или расставаний? Ожиданий или прощаний?
Кажется — всего поровну.
Но почему-то расставания выдёргивают каждый раз из души что-то, что не заполнишь ничем больше. Прощания — как бритвой по живому. Раз — и кровоточащая полоска. А потом — вроде бы всё успокаивается, вот уже и как бы — зажило…
И просто — остаётся шрам.
И с каждым годом их, этих шрамов, всё больше и больше.
И даже во встречах — когда всем так хорошо, так радостно, и вокруг такие родные, близкие лица — ловишь себя на мысли, что когда-то придётся расстаться, проститься, уйти. Не успеть. Потерять…
Получить ещё один шрам. Поверх старых…
Навсегда.

Награды

"За оборону Москвы", "За боевые заслуги" (2 ед.), За Отвагу", За победу над Германией", "За победу над Японией", Орден: Красной звезды, Отечественной войны 2 степени (?),  Боевого кр.знамени

"За оборону Москвы", "За боевые заслуги" (2 ед.), За Отвагу", За победу над Германией", "За победу над Японией", Орден: Красной звезды, Отечественной войны 2 степени (?), Боевого кр.знамени

После войны

В г.клин работал на Клинском стекольном заводе. В 1959 году переехал из г.Клин московской области  в г.Туймазы Башкирской АССР по приглашению на работу в построенном Туймазинском заводе медецинского стекла. В 1965-66(??) вышел на пенсию с должности Начальника машинно-ванного цеха Туймазинского завода медстекла. Умер в г.Туймазы 31 мая 1983 года. Там же похоронен.

Автор страницы солдата

Страницу солдата ведёт:
История солдата внесена в регионы: